Главная » Статьи » «Понятия, идеи, конструкции»

«Понятия, идеи, конструкции»

Историческая семантика изучает формы осмысления действительности в языке, культуре и обществе и их изменение во времени. Авторы сборника «Понятия, идеи, конструкции: очерки сравнительной исторической семантики» (НЛО) делают попытку сблизить между собой интеллектуальные традиции (историческая антропология, политическая философия, социология и т.д.), каждая из которых внесла свой вклад в развитие этой историко-философской дисциплины. Книга содержит критический обзор современных подходов к изучению истории слов и понятий, а также новейшие исследования по исторической семантике XVII–XX веков. N + 1 предлагает своим читателям ознакомиться с отрывком, рассказывающим о том, как некоторые семантические структуры оказываются куда более живучими, нежели исходный «контекст» их возникновения.

«Жилище тишины преобратилось в ад»: о судьбе старорежимных понятий в Новое время.

Пределы нововременной понятийности

Идеализируя уходящий образ жизни, возможно, мы, сами того не сознавая, предъявляем счет будущему. Мы ему как бы говорим: вот что мы теряем, а что ты нам даешь взамен?
Пусть будущее призадумается над этим, если оно вообще способно думать [Искандер 2014: 8]

Современная историческая семантика представляет собой прежде всего метод изучения истории культуры на материале лексикализованных понятий — социально значимых смыслов, обретающих устойчивость, а вместе с ней и потенциал для критического осмысления и полемического отвержения постольку, поскольку они находят выражение в тех или иных словах (например: честь, перестройка, Balcanization), словосочетаниях (например: esprit de corps, новый русский) либо устойчивых выражениях (например: historia magistra vitae, лес рубятщепки летят). Данный метод также заключает в себе некоторые предпосылки теоретического плана. Одна из них относится к центральной проблеме гуманитарной науки начала XXI века, практикующей историзм, но с опаской относящейся к философии истории, — проблеме «контекста» («периода», «эпохи») как метаисторического конструкта, который позволяет исследователю рассматривать историю как совокупность отдельных эпизодов, а не как явление по сути своей диахроническое1. Поскольку закрепление значений в языке, с одной стороны, не одномоментно, а с другой, приводит к появлению семантических структур, которые, став частью речевой практики, оказываются более живучими, чем исходный «контекст» их возникновения, и нередко адаптируются для выражения новых социально значимых понятий, историко-семантический метод имеет дело с напластованиями разнородных смыслов; именно подобная неоднородность позволяет исследователю выявить процессы зарождения, кристаллизации, отторжения либо тривиализации значений в среде носителей того или иного языка. Можно предположить, что тезис о соприсутствии, более или менее выраженном, разновременных элементов в одном хронологическом срезе применим не только к отдельным смыслам или к научным парадигмам изучения смыслов, но и к разным типам понятийности: наряду с доминирующей, особенно характерной для того или иного периода понятийной структурой, бытуют и видоизменяются понятия со структурами иного типа.

1К примеру, континуалистская интерпретация исторического времени в духе новой исторической поэтики позволяет трактовать историю как диалектический процесс трансформации культуры (переработки «старого» в «новое») и сопутствующей ей эволюции сознания, которое обнаруживает «новое» в конфигурациях «старого» и воспринимает линейное хронологическое время — в меру интенсивности подобного поиска — как более или менее насыщенное историей; cр. [Kliger, Maslov 2016; Маслов 2016б].

Преимущественное внимание современной Begriff sgeschichte к понятиям, которые возникли в переходный период, определенный Райнхартом Козеллеком как «седловое время» (Sattelzeit) модерности (приблизительно с 1750 до 1850 года), не должно наводить на мысль о том, что их свойства — историчность, футуристичность, социополитическая полемичность, «сингулярность» — характеризуют все понятия, активно использовавшиеся в данную и последующую эпохи. Такое предположение противоречило бы теоретически выверенному взгляду на модерность (в дальнейшем — Новое время) как зону максимального напряжения между усилиями по синхронизации (созданию со-временности) и элементами несинхронности, во многом являющейся продуктом самих модернизационных процессов1. Более того, как я постараюсь показать, понимание той роли, которую в Новое время играли понятия, не обладающие выявленными Козеллеком признаками, позволяет точнее определить и сами эти признаки.

1См. прежде всего [Kracauer 1995: 148–163]. Кракауэр показывает, что необходимость постулировать несинхронность исторического времени была осознана прежде всего историками искусства; Эрнст Блох, автор классической марксистской работы о несинхронности [Bloch 1973: 104–160], по-видимому, также заимствовал понятие Ungleichzeitigkeit из искусствоведческого труда Вильгельма Пиндера «Das Problem der Generation in der Kunstgeschichte Europas» (1926). Об этом см.: [Schwartz 2001]; ср.: «It was in the history of art that time, as it bent and clove, became visibly spatial, but with absences and voids, faster and slower zones» (P. 70); благодарю П. К. Юшина, указавшего мне на статью Шварца.

Для решения этой задачи необходимо поставить вопрос о природе старорежимной понятийности, то есть оговорить формы бытования отвлеченных, лексикализованных смыслов в исторических условиях, сложившихся до переломных событий Американской и Французской революций, распространения республиканской формы правления и надсословного политического мышления, демократизации образования, кризиса христианской картины мира, утверждения публичной сферы, противопоставленной государству и присваивающей себе культурное производство, — всех тех явлений и процессов, которые и составляют в своей совокупности то, что принято называть Новым временем1. В числе этих процессов — возникновение (или «рост») исторического сознания: специфика Нового времени состоит не столько в стремительности исторических изменений как таковых, сколько в интенсивности сопровождавшей их исторической рефлексии. Подобно мольеровскому Журдену, вдруг понявшему, что говорит прозой, люди начинают осознавать себя историческими агентами. Именно вследствие этого язык становится способом участвовать в истории, определять коллективное будущее и прошлое.

1Здесь я выношу за скобки два более общих явления, доминирующих в критической рефлексии о раннем Новом времени, — рационализм и секуляризацию истории. Достаточно сказать, что они составили необходимые условия для формирования перечисленных характеристик Нового времени. Так, современное представление о публичных формах использования разума (и языка) определено картезианской картиной мира, в то время как переосмысление метафизического телоса истории в категориях социальной утопии находится в центре многих концепций Нового времени, выдвигавшихся задолго до работ Козеллека (от Бердяева до Лёвита и Блюменберга; ср. обзор в работе [Babík 2006: 383–394]).

Видимым симптомом подобной инструментализации (идеологизации) смыслов становится появление новых слов, которые, служа нуждам дисциплинирования и пропаганды, самоидентификации и консолидации множащихся социальных групп, лишены устойчивых референтов в реальном мире. В иных случаях противоборствующие общественные силы вкладывают разные значения в одно и то же слово: процесс лексикализации оказывается остановлен, так как попавшее в зону идейного конфликта слово-понятие становится слишком ценным трофеем. Так, нетрудно усмотреть идеологическую подоплеку в спорах философов и политических теоретиков, защищающих разные трактовки понятия свободы — либеральную [Берлин 1958; contra: Taylor 1979], гегельянскую [Troeltsch 1925], а в последние десятилетия и республиканскую [Skinner 1998, 2008]. Хотя в последнем значении как будто предпочтительнее оказывается слово вольность (liberty), в то время как авторы, выдвигающие либеральное (негативное) определение свободы, чаще оперирует словом freedom, участники полемики предполагают синонимию этих слов; спор идет об общем понятии, и ни одна из сторон не заинтересована в его лексическом дроблении.

Своего рода нововременным морфологическим приемом par excellence — регулярным способом образования отвлеченных существительных с семантикой данного типа [Koselleck 1979b: 113] — стал распространенный во всех европейских языках суффикс -изм, восходящий к древнегреческому -ισμ(ός)1. Значение этого суффикса претерпело характерное изменение. Например, греческое слово Ἑλλ ηνισμός, «эллинизм», отсылает к разным жизненным практикам на эллинский манер; в римскую эпоху оно обозначало хорошее владение греческим, в христианскую — язычество. Такое же значение этот суффикс имеет во многих современных словах (например: феодализм, протестантизм, непотизм). Иначе устроены нововременные понятия. Коммунизм — это не жизнь в коммуне, а совокупность жизненных установок, ориентированных на «коммунальное» видение будущего. Человек становится коммунистом не тогда, когда отказывается от частной собственности, а когда осознает себя стремящимся к будущему, в котором частной собственности не будет, пусть даже сам он до этого будущего не доживет. Хотя гипотетический характер коммунистического будущего делает это понятие особенно наглядным примером нововременного воображаемого2, этим свойством обладают и такие понятия (и связанные с ними обозначения исторических агентов), как социализм, республиканизм, сионизм, либерализм или монархизм.

1Козеллек называет такие неологизмы «темпоральными восполняющими понятиями» (temporale Kompensationsbegriffe): «В тот момент, когда они создавались, их обусловленное реальным опытом содержание было нулевым либо в лучшем случае исчерпывалось психической установкой тех, кто эти слова употреблял» («als sie geprägt wurden, war der Erfahrungsgehalt, der ihnen innewohnte, gleich Null, oder er bestand höchstens in der psychischen Disposition derer, die das Wort verwendeten» [Koselleck 2006: 335]).

2«…Единственное понятие, которое до сих пор не было претворено в жизнь согласно собственному определению, — это коммунизм. Это, увы, не относится к „национализму“, „фашизму“, „национал-социализму“ и сталинистскому учению о „социализме в одной отдельно взятой стране“» («…der einzige Begriff, der bisher nach eigener Definition nie eingelöst worden ist, ist der Kommunismus. Das gilt — leider — nicht für „Nationalismus“, „Faschismus“, „Nationalsozialismus“, oder für die stalinistische Lehre des „Sozialismus in einem Lande“» [Koselleck 2006: 336]). В кризисе коммунистической идеологии можно усматривать не столько победу «капитализма» над «марксизмом», сколько первую брешь в нововременной парадигме исторического сознания (о конце этой парадигмы как о свершившемся факте ср.: [Hartog 2003; Gumbrecht 2014]). Легко заметить, что слова капитализм и капиталист не обладают тем же качеством описания будущего, что коммунизм.

Таким образом, даже в пределах узко ограниченного поля слов с суффиксом -изм сосуществуют понятия, относящиеся к двум разным типам. Сосуществование нововременного понятия с понятием, так сказать, старого покроя возможно даже в пределах одной лексемы. Так, например, в слове гуманизм уживаются два значения, терминологическое и нововременное: в первом это слово описывает совокупность явлений, характерных для эпохи Возрождения, а во втором — отсылает либо к установке на гуманистические ценности, либо — в бытовом, расхожем употреблении — к гуманности как аффективно-поведенческой модели. Эти смыслы в принципе независимы, хотя они могут окказионально связываться (как правило, в полемических целях, подчиняющих первый тип значения — второму1). Соединение нововременной и ненововременной семантики в одном классе слов или даже в одной лексеме иллюстрирует тезис о том, что в Новое время современность и не-современность были и остаются диалектически сопряжены. С этой же точки зрения можно попытаться уточнить и две выявленные Козеллеком характеристики нововременных понятий — футуристичность и «сингулярность».

1В связи с этим можно вспомнить «Крушение гуманизма» Блока и так называемую «Гарвардскую речь» 1978 года, в которой Солженицын возводит порочные, с его точки зрения, гуманистические ценности «Запада» к характерной для Ренессанса чрезмерной вере в человека.

Проекты будущего, пусть даже мыслимые прежде всего как процесс, а не как результат, в сознании исторических агентов включают в себя представление о том обществе, за которое они борются и в котором, таким образом, жаждут увидеть конец Нового времени. Входя в коллективное воображаемое, эти представления не могут не видоизменять сам характер Нового времени. В данном случае вновь ярким примером оказывается советская власть, время от времени отодвигавшая срок предполагаемого наступления коммунистического будущего. Можно сказать, что советская темпоральность искажает суть Нового времени, трактуя его буквалистски, в духе стадиальной периодизации. Однако возможность подобного прочтения нововременной футурологии, неизбежно влекущего за собой историческую фрустрацию, заложена уже в либеральной идее прогресса, к началу XX столетия ставшей общим местом:

…Даже сроки предсказали —
Кто — лет двести, кто — пятьсот,
А пока лежи в печали
И мычи, как идиот.

Эти сроки для эс-дека —
Исцеляющий бальзам,
Но простого человека
Хлещут ложью по глазам!

Разукрашенные дули,
Мир умыт, причесан, мил…
Лет чрез двести? Черта в стуле!
Разве я Мафусаил?

Я, как филин, на обломках
Переломанных богов.
В неродившихся потомках
Нет мне братьев и врагов. <…>
[Черный 1996: 128, 418]

«Потомки» Саши Черного (1908), даже за выпуском строфы, начинающейся со слов «Эти сроки для эс-дека» и исключенной самим автором при перепечатке стихотворения в «Сатирах» в 1922 году (в берлинских «Гранях»), зазвучали как резко антисоветские, когда Дмитрий Шостакович использовал их в своем оттепельном цикле «Сатиры» (Оp. 109 (1960)). Эта новая, сугубо политическая семантика была закамуфлирована адресованным цензорам подзаголовком цикла «Картинки прошлого»1. Само критическое отношение к футуристичности подается как пережиток, как «картинка с выставки» предметов, заведомо чуждых настоящему Новому времени, в котором живет советский человек. Между тем на деле прошлое здесь служит аллегорией настоящего, требуя критического осмысления уже не просто советской действительности, а — в силу того, что последняя легко прочитывается как проводник такого рода футуристичности — Нового времени как такового. Кризис модерного сознания в постсоветской России, вкупе c воскрешением атрибутов старого режима, представляется в этом контексте вполне закономерным (мета)историческим явлением.

1Ср. [Вишневская 2017: 364]:
«Ясно, что такой текст с эстрады петь не дадут — это же про сегодняшний день, лучше и не скажешь.
И вдруг меня осенило:
— Дмитрий Дмитриевич, назовите цикл „Картинки прошлого“. Киньте им кость, иначе не разрешат. А какого прошлого? Вчера — это тоже уже прошлое. Публика так и воспримет.
Дмитрий Дмитриевич был доволен и едко смеялся: — Вот прекрасно придумано, Галя, прекрасно придумано. Под „Сатирами“ поставим в скобках „Картинки прошлого“, вроде фигового листка, прикроем им срамные места…»

Таким образом, критика Нового времени может принимать форму отторжения темпоральной структуры характерных для него понятий. Можно предположить, что и понятие Нового времени — нововременное по природе, а потому в принципе не может полностью совпасть с исторической действительностью. В этом смысле в полной мере нововременных понятий не существует, и даже в активные фазы модернизационных процессов в них сохраняются другие смыслы — иногда реликтовые, иногда активно противодействующие нововременному пафосу либо, быть может, подчиненные иной, исторически характерной, но немодерной логике (ср.: [Маслов 2015]).

Другая важная гипотеза Козеллека касается понятий, которые начинают употребляться в «коллективном единственном» числе (Kollektivsingular); это явление он связывал с разрушением сословного общества. Так, множественные сословные вольности заменяются абстрактной Свободой, общей для всех и каждого [Koselleck 1979b: 54]. Между тем этот гражданский идеал Свободы не может не быть тесно связан с республиканской идеей libertas; об истории этой «неоримской» идеи пишет Квентин Скиннер, затушевывая, однако, ее аристократический этос [Skinner 2008]. Как и в случае слова-понятия гуманизм, в нововременных рефлексах libertas также наблюдается наложение разновременных смыслов. Очевидно, что аристократический идеал автономной праздности не совпадает с понятием свободы, ставшим основой либерализма — универсалистской по своим установкам идеологии. Не столь ясно, однако, каким образом эти два смысла уживались в одном слове. На практике они в полной мере не различимы, особенно в текстах республиканского толка. Читая Пушкина, мы часто недоумеваем, где в его вольнолюбии проходит граница между выражением дворянского самосознания и утверждением общечеловеческой ценности. Эта же семантическая двуплановость в понятии свободы позволила в позднейшие эпохи истории США находить в республиканизме отцовоснователей все новые ресурсы эмансипации.

Нераздельность аффективно-индивидуального (моя свобода и возможность действовать согласно своей воле) и коллективно-сингулярного (принцип самоуправления и независимости) аспектов одного и того же понятия представляет собой одну из тех структурных особенностей, которые указывают на подспудное сохранение донововременной семантики. Более того, в подобных понятиях, как кажется, в последнее время наблюдается перераспределение акцентов, при котором коллективное значение отходит на второй план. Так, счастье служит ныне синонимом личного благополучия; о счастье человечества или народа в начале XXI века речь уже, как правило, не заходит.

Подробнее читайте:
Понятия, идеи, конструкции: очерки сравнительной исторической семантики / Под ред. Ю. Кагарлицкого, Д. Калугина, Б. Маслова. — М.: Новое литературное обозрение, 2019. — 448 с.: ил. (Серия «Интеллектуальная история»)